История эта началась не то чтобы давно, а просто очень давно. Ходил я еще под стол пешком, и было мне всего 5 лет от роду. Как ни странно, я до сих пор помню, как это началось. Одним не очень прекрасным утром я, совсем еще малявка, проснувшись, почувствовал, что что-то не так. Причем понять, что же именно не так, по малости лет и отсутствию опыта не получилось. Попробовал встать на кровати и… как подкошенный, рухнул назад: голова закружилась, и сознание куда-то «провалилось». Оказалось, это была всего-навсего скарлатина. С высокой температурой. Ничего необычного в скарлатине у 5-летнего малыша, конечно, не было.
Только вот выслушивавшая меня стетоскопом педиатр неожиданно обнаружила шумы в сердце. Неожиданно потому, что диагноз впоследствии был поставлен: врожденный порок сердца.
Почему, если порок был врожденным, его обнаружили только в 5 лет, теперь можно лишь гадать. Видимо, сказались слабая оснащенность сельских амбулаторий в СССР периода конца 1950-х – начала 1960-х да малоопытность педиатров в этих самых амбулаториях. Но с тех пор и лет до 25 все педиатры, а потом и терапевты, приставляя впервые стетоскоп или фонендоскоп к моей груди, задавали один и тот же вопрос: «Что с сердцем, ревматизмом не болел?»

С тех пор в моей медицинской карте появилась запись «Врожденный порок сердца». Однако классифицировать сей порок не смогли не только врачи обслуживавшей наш поселок амбулатории, но даже и в районной детской поликлинике, поскольку никаких иных средств диагностики, кроме электрокардиографа да старого доброго стетоскопа, у кардиологов тех времен не имелось. Вообще-то, как я потом узнал, при каждом виде порока шумы сердца имеют некоторые характерные особенности. Но шумы моего сердца характеризовались как «неясные, смазанные».
Продолжалось так лет до 10–11, пока педиатр нашей амбулатории не предложила моей маме путевку на обследование в областной детской консультационной поликлинике, располагавшейся тогда на Большой Серпуховской улице в столице. Только оттуда я, наконец, приехал с уточненным диагнозом: «Врожденный порок сердца. Дефект межжелудочковой перегородки, компенсированный, без нарушений гемодинамики». То бишь дырочка в моей межжелудочковой перегородке была слишком малой, чтобы серьезно нарушать процесс кровообращения. Посему никакого оперативного вмешательства мне рекомендовано не было.
До самого призывного возраста все для меня ограничивалось лишь справкой о необходимости «легкой нагрузки» на уроках физкультуры. Впрочем, ни при мальчишеских играх во дворе, ни на этих самых уроках физкультуры реально никаких проблем с сердцем я не испытывал, так что класса с 6-го и справку физруку перестал отдавать, занимаясь на уроках вместе со всеми.
Время шло, я рос и, наконец, дорос до допризывного возраста.
На первой медкомиссии как допризывника меня привычно спросили о проблемах с сердцем, но я к тому времени свой уже заученный наизусть диагноз называл бегло. Что писал кардиолог в карте, мне неведомо. Правда, выслушивали стетоскопом всегда подолгу, прикладывая его к разным местам груди в области сердца.

Наконец, дорос я и до призывного возраста и снова попал на медкомиссию. Теперь, уже как призывник, непосредственно в военкомате.
В медкомиссии в то время было два кардиолога. Один, как я потом узнал, — сам председатель комиссии. А кроме него, еще один доктор с бородкой, напоминающей Айболита. Он меня первый раз и осматривал. Опять же, как выяснится потом, мой случай был, так сказать, «пограничным». Поскольку дефект был небольшим, полностью компенсированным и без нарушений гемодинамики, то риск каких-то серьезных проблем мог возникнуть только при ОЧЕНЬ больших нагрузках. Хотя кто мог гарантировать отсутствие таковых при службе в Советской армии?
Что ж, потери в армии и в мирное время случаются. На то и существует понятие «допустимые потери». Но я косить от армии совсем не собирался. Настроен был идти служить, если признают годным и после школы не поступлю в высшее учебное заведение. Все рассказывал, как на самом деле и было. Что каких-то неприятных ощущений или болей со стороны сердца практически не ощущаю. Разве что когда уж на совсем большую дистанцию ходить или бежать приходится, да еще в жару, колющие боли в груди иногда случаются.
«Айболит» предложил мне лечь на кушетку, сам присел на край, приложил стетоскоп к области моего сердца. Сначала в одном месте, потом — в другом, в третьем… Все шло по привычному сценарию. Недолго «побродив» стетоскопом по левой стороне моей груди, доктор сел писать заключение. Не могу знать, что он написал в медкарте. Но, похоже, что, не услышав ясной картины сердечных шумов, написал что-то вроде: «Диагноз не подтвержден». А я продолжал лежать на кушетке, ожидая вердикта.
Тут в кабинет вернулся председатель медкомиссии. Он часто выходил из кабинета и через какое-то время возвращался. Видимо, председательские обязанности не позволяли ему долго оставаться за рабочим столом в своем кабинете. Председатель взглянул через плечо «айболита» на его записи в моей медкарте. Что-то его в этих записях зацепило. Возможно, его профессиональное самолюбие было задето тем, что кто-то сумел поставить диагноз, а его подчиненный не может аргументированно этот диагноз ни подтвердить, ни опровергнуть. А возможно, что-то еще. Но председатель подсел ко мне на кушетку и очень скрупулезно начал сантиметр за сантиметром прослушивать всю область сердца на моей груди.
Минут через 10 задержался в одном месте и изрек: «Вот здесь его кто-то и поймал!» И стоило ему произнести эти слова, как из памяти в моей голове вдруг всплыла давно забытая картина первого посещения областной детской поликлиники.
…Я лежу с голым торсом на кушетке в поликлинике. Кардиограмма уже снята. За столом то ли три, то ли четыре молодые женщины-врача. По очереди каждая из них подходит ко мне, присаживается на край кушетки и начинает выслушивать сердце стетоскопом. «Ключевые точки» для такой процедуры, наверное, были в их учебниках по кардиологии, потому как каждая прикладывает стетоскоп примерно в одних и тех же местах. С высоты своего сегодняшнего жизненного опыта полагаю, что это были либо девушки из ординатуры, либо молодые докторицы, приехавшие для повышения квалификации.
Когда эти врачихи меня прослушали и сели что-то писать, в кабинет зашла женщина средних лет. Подсела ко мне и так же методично, как лет 5 спустя это будет делать председатель военно-медицинской комиссии, начала не спеша, сантиметр за сантиметром выслушивать всю область сердца на моей грудной клетке. И так же после нескольких минут поисков остановилась в одной точке, послушала и произнесла: «Коллеги, я пишу дефект межжелудочковой перегородки. Согласны?» Мне не видна была с кушетки реакция молоденьких врачих, но, похоже, за столом была немая сцена. Потому что следующей фразой опытной врача-кардиолога была такая: «Ну как же? Вот здесь все отчетливо слышно!» «Девушки из ординатуры» цепочкой потянулись ко мне, каждая приложила свой стетоскоп в указанном месте, и все пришли к общему согласию.
Медосмотр в военкомате окончен. Каждого из призывников по одному вызывают в последний кабинет, где ему объявляют вердикт комиссии. В свою очередь захожу в этот кабинет и я. За столом председатель и еще, кажется, два или три других врача. Председатель зачитывает мне решение комиссии: «Признать негодным к военной службе по статье 26а графы II расписания болезней с исключением с воинского учета». Через неделю мне вручили так называемый «белый» военный билет с записью: «Годен к нестроевой службе в ВОЕННОЕ время».
Я отнесся к этому философски: негоден в мирное время, так негоден. Признали бы годным, все равно не расстроился бы. Я еще не догадывался, что «белый» военный билет автоматически закрыл мне двери для поступления на дневные отделения ВСЕХ ВУЗОВ страны, в которых были военные кафедры. А во времена СССР гораздо проще было перечислить вузы, в которых таких кафедр не было… Абсолютно все технические вузы, например, имели военные кафедры, что называется, по определению. Но история на этом далеко не закончилась!

Прошло еще 6 лет. Поскольку армия мне не грозила, а материальное положение в семье было сложным, то после окончания средней школы (с отличием) я не стал поступать в вуз, а уже в июле, когда в самом разгаре шли вступительные экзамены в высшие учебные заведения, устроился на работу. Через год поступил на вечернее отделение МВТУ им. Н. Э. Баумана. И только когда подавал документы, выяснил, что на дневное отделение у меня бы их просто не приняли по причине «белого» военного билета. За прошедшее время я уже успел окончить четыре курса и учился на пятом. До диплома оставался всего год.
И как-то, возвращаясь с работы домой весной 1981 года, обнаружил в почтовом ящике повестку с предписанием явиться в военкомат. К тому моменту мне уже стукнуло 23 года.
В военкомате в общем зале собралось человек 40 разного возраста: от 19 и до верхней возрастной границы призыва, 27 лет. Сначала перед нами выступил какой-то офицер и произнес примерно такую речь: «В связи со сложной демографической обстановкой в стране Министерством здравоохранения было пересмотрено расписание болезней, дающих основания для признания негодным к военной службе. Часть статей из разряда «негоден» переведена в разряд "годен"». И добавил, уже неофициально: «Такие, как вы, у нас уже по полгода служат!»
«Здравствуйте, приехали!» — думаю. Я ж не против был отдать долг Родине в свое время! Взяли бы тогда, пошел бы служить без разговоров. А теперь, в 23, за год до диплома?! На Моспочтамте, где я в то время работал, были коллеги, недавно вернувшиеся из армии. Рассказывали в числе прочего, как нелегко служить таким вот «переросткам». И, конечно, воспоминания об этих рассказах еще больше повергали в уныние.
Все разбрелись по кабинетам врачей на переосвидетельствование согласно своим диагнозам. Я, естественно, попал в кабинет кардиолога. Захожу. За столом молодая женщина, не более чем 3–4 года после мединститута. Слушать сердце стетоскопом даже не стала. По вопросам, которые задает, понимаю, что решение она уже приняла: напишет «годен». Настроение, конечно, ниже плинтуса. Но держусь, делать-то нечего…
Можно только гадать, чем бы все закончилось, но вдруг дверь кабинета открылась и… заходит тот самый председатель комиссии, который лично написал в моей медкарте заключение «не годен с исключением с воинского учета».
Вроде бы Фортуна вновь начала разворачиваться в мою сторону лицом. Но не бросаться же к нему с «апелляцией»?! Не по-мужски как-то получится. Зашел-то председатель медкомисии, конечно, не по моему вопросу. Он про меня за эти годы давно уж и думать забыл. Конечно, сейчас уже не помню, о чем он у этой врачихи спросил. Сижу и отчетливо понимаю, что в следующую минуту Фортуна в лице предмедкомиссии повернется снова ко мне спиной. А я вместо работы над дипломом на пару лет поеду в какой-нибудь отдаленный район громадного СССР отдавать долг Родине. С горькой иронией вспомнил, как после окончания школы собирался ехать на комсомольскую стройку. Но в райкоме комсомола меня «завернули» как раз по причине «белого» военного билета. На стройках коммунизма нужны были здоровые люди.

В этот самый момент, может, по привычке все проверять самому, а может, зная о способности своих подчиненных прогибаться под давлением начальства, председатель комиссии заглянул через плечо молодой коллеги в запись в моей медкарте. Прочитал. Сразу посуровел. Спрашивает у нее, уже достаточно строгим и повышенным голосом: «Вы что тут пишете?!» Она молчит. Председатель продолжает: «Вы видите заключение: статья 26а графы II расписания болезней — негоден с исключением с воинского учета?!» Врач, составлявшая на меня заключение, стала оправдываться: «У меня тут половина с 26а и 26б...» Председатель, еще более повысив голос: «Вы видите: статья 26а графы II расписания болезней — негоден с исключением с воинского учета?!!» Повернулся и вышел. А осматривавшая меня врач начала переписывать заключение заново.
Офицер, обращавшийся к переосвидетельствуемым со вступительным словом, был явно обескуражен. Видимо, председатель комиссии до конца оставался верен профессиональной этике и на компромиссы под давлением начальства не шел. В тот день признали негодным далеко не только меня одного. Сколько уж времени продержался на своем посту председатель медкомиссии с такой профессиональной и гражданской позицией, не знаю. Но меня больше на переосвидетельствование ни разу не вызывали.
Впрочем, через 4 года мне уже исполнилось 27 лет — с этого возраста рядовыми на срочную службу уже не призывали. А еще через пару лет у меня, неожиданно для меня самого, стало уже трое детей, что в те годы тоже было основанием для исключения из списка призывников.
Когда уже в этом году я эту историю по подходящему поводу рассказал коллегам, то самый опытный из нас, Владимир Михайлович, человек очень уважаемый и заслуженный, имеющий даже правительственную награду СССР за мужество, проявленное при ликвидации аварии на Чернобыльской АЭС, пробасил: «Дело случая. У тебя случай, что он зашел». Но, несмотря на все уважение к Владимиру Михайловичу, я с ним не согласился: «Что зашел — случай. Что перепроверил за своей подчиненной, скорее, привычка. Привычка все делать профессионально, скрупулезно и без скидки на внешние трудности и проблемы».
Конечно, в жизни любого человека часто роль случайности оказывается очень велика. Не зря Александр Сергеевич, «наше всё», писал: «И случай, бог изобретатель».
Но в целом судьбу человека все же определяют не случайности, а закономерности. И вот тут очень важно, с кем его по жизни сводит тот самый случай. Или, если хотите, судьба, что больше нравится. И история, рассказанная мной, совсем не о случае, а о людях, не утрачивающих профессионального подхода к делу ни при каких обстоятельствах. О профессионализме детского врача из областной поликлиники, поставившей мне первичный диагноз в 11 лет. Ведь время, которое выделяют врачу на осмотр больного, всегда было весьма ограниченным. И она тоже могла отпустить меня восвояси без точно установленного диагноза, как поступали врачи, выслушивавшие меня до нее. И, конечно, о профессионализме председателя военно-медицинской комиссии, дважды проявленном только в отношении лично меня. Когда за дело берутся настоящие профессионалы, можно быть спокойным: никакие случайности и «внешние воздействия» не позволят свершиться несправедливости. И это — закономерно.