У нас на бульваре есть клуб шахматистов. Лавка, к ней приставлен стол и на нем масляной краской так и написано: «Клуб шахматистов».
За ним кипит жизнь: вся спившаяся интеллигенция (все же улица строилась для преподавателей университета) и пришлые бомжи играют в шахматы и обсуждают острые вопросы. Заседание вечером прошлого воскресенья, по наблюдением очевидцев, было шумным, трезвым и посвящалось вопросу выборов и, в частности, как быть некоему Грише, у которого паспорта нет, а совесть еще присутствует.
***
Я люблю выборы! Меня берут на выборы! Мы с родителями идем в клуб голосовать и покупать дефицит. С утра воздух сотрясается маршами, бьются и хлопают друг о друга флаги. Каждый советский гражданин и даже самые непутевые жители района знают, что на выборы нужно бежать пораньше с сумками и занимать очередь.
Главный стол накрыт бархатной скатертью с золотой бахромой и проплешинами, выдающими, что скатерть в прошлой жизни была занавесом. За столом сидят торжественные преобразившиеся женщины, почему-то все в кружевных воротниках. Стол почти перегораживает доступ к прилавкам. Дефицит дают только в руки исполнивших гражданский долг.
Сбоку от столов — красные фанерные кабинки с щекастым Лениным. Ленин нарисован рукой местного художника Костика и поэтому похож на всех героев фильма «За спичками», но мне неловко об этом думать. Я — октябренок. Ленин вне подозрений и выше, чем искусство.
«Голосование должно быть тайным», — внятно шепчет папа и заодно останавливает меня железной рукой хирурга от несанкционированного проникновения к буфету с дефицитной пепси-колой и мороженым.
В кабинке вообще-то есть шторка, но так голосовать не принято. Это вызывающе неприлично! Зайти в кабинку и задернуть шторку — это поступить не по-советски, подозрительно! Кандидат только один, и задернуть за собой шторку — значит, проголосовать против. Хуже может быть только вообще не прийти на выборы. За это будут разбирать.
Я не вполне понимаю, что такое разбирать. Мне представляется операционный стол, на котором провинившегося советского человека разбирают на части и испортившиеся заменяют на хорошие, советские... Папа разрешает мне опустить бюл-ле-тени (тетка за столом говорит — бюллютни) в желтый, похожий на тумбу от ножной швейной машинки ящик и я получаю персональный рубль и доступ к дефициту.
Здесь несколько очередей. Сервелат дают «одну палку в руки». В буфете — бутерброды, мороженое и газировку — сколько хочешь. Поэтому все мои школьные и дворовые приятели уже тут. Народ не расходится, всем шумно и весело. В клубе — праздник.
На коричневых разномастных столах разложены промтовары: банные полотенца, порошок «Лоск», хорошее мыло, детские наборы «Мойдодыр» (один в руки) и шампунь «Желтковый» — в тюбиках, что дает мне основание полагать, что им моются космонавты.
Самый большой прилавок с едой. Бутерброды с красной икрой и бутербродным маслом на белом батоне, икра блестящая и ровная, как бусины, а масло не мажется и поэтому похоже на наструганное банное мыло; когда икра кончается — выставляют с красной рыбой на бородинском. У стены ящики с пепси-колой в бутылках-«чебурашках». Бутылка маленькая, стоит 45 копеек — дороже, чем «Буратино». Мы покупаем мороженое за 10 копеек и зачем-то по каплям добавляем туда пепси — получается шипучая пена, которая льется по щекам, за рукав и ворот.
С этими странными коктейлями мы под шумок исследуем клубный полуподвал с реквизитом, костюмами и потертыми фруктами из папье-маше для театрального кружка. Здесь темно и грязно. Пыль приклеивается на смесь из мороженого и газировки, щеки и шеи начинает нестерпимо щипать, и мы выкарабкиваемся в холл. Найти, где умыться.
У прилавка с промтоварами шум и движение. «Выбросили» индийские мохеровые шарфы и импортные лифчики гигантского размера. Эстонка тетя Миля — у нас была целая улица высланных еще в войну эстонцев — медлительная размеренная женщина, выхватывает из рук продавщицы последний и пытается сопоставить объемы гэдээровского кружева и своего величественного бюста прямо поверх одежды. Сзади нее, подпрыгивая, пытаясь зайти из под могучего тетимилиного плеча, бьется за добычу щуплый, подвижный, как резиновый чертик, клубный художник Костик.
— От-тойди , Кост-тя, — медленно разворачивает поднятое плечо тетя Миля, с элегантностью и грустной силой обской баржи.
— Отдай! Мне положено! Я занимал! — тоненько выводит Костик, пригибаясь и перебирая ногами.
— Дядя Костя не голосовал! А дядя Кося не голосовал! — визжим мы, отряд честных октябрят, не предательства, а веселого скандала ради.
— Я имею право на лифчик! — высоко орет женившийся по зиме Костя.
— Константин! Вы — комсомолец, — поднимается из-за стола женщина в воротнике, — оставьте бюстгальтер и проголосуйте.
— Голосуйте, дядя Костя, голосуйте, — орут октябрята с грязными рожами.
Взрослые делятся на лагерь тети Мили и партию художника. Одни кричат, другие смеются... Нам весело и радостно, потому что вот он — настоящий шум и праздник.
— Я имею право, я имею, — кажется, что Костя проглотил футбольный свисток и уже не кричит, а визжит руладами.
В холл влетает костикова жена, худая и плоская девушка, чье имя я уже и не помню, вырывает оскорбительного размера лифчик у отвоевавшего его к тому времени супруга, отвешивает Костику сухой подзатыльник (октябрята уже ползают от смеха и такой неожиданной радости светопреставления) и бросает немецкий трофей на прилавок.
— Комсомольцы, вернитесь и проголосуйте, — вопит женщина в кружевном воротнике, в то время как весь обитающий в клубе актив гражданского общества одинаково пунцовый и икающий от смеха.
...С укором смотрит в спины покидающей клуб молодой семье щекастый костиков Ильич с кабинки.
В холле неприятная тишина. «Костика разберут на запчасти», — мне становится страшно и жалко художника и его худую жену...
...Вечером с пузатой бутылкой невиданной красоты к нам приезжает в гости папин друг и начальник райздрава Шмулевич. Я его так и зову: дядя Шмулевич.
Взрослые обсуждают скандал на выборах, и я с ужасом понимаю, что родители ругают нашу советскую страну и выборы. Шмулевич рассказывает непонятные мне анекдоты и ругает мою маму. Он говорит, что в партию все равно придется вступать, потому что она заведующая гинекологическим отделением, и папе тоже, потому что он беспартийный главврач. Так я узнаю, что мы беспартийные, и понимаю, что мою маму тоже могут разобрать.
Взрослые выходят на площадку, потому что Шмулевич курит. Мне жалко родителей, я решаю спасти вечер и удивить всех коктейлем. Пока нет взрослых, в красивую дефицитную бутылку я вталкиваю полстаканчика последнего принесенного с выборов мороженого.
«Надо же, — растерянно бормочет дядя Шмулевич через четверть часа, — никогда не думал, что коньяк может прокиснуть...» Мама достает из книжного шкафа настоянный на апельсиновых корочках медицинский спирт.
Меня отправляют из-за стола спать. Я больше не люблю выборы.
***
...Мама и папа так и не вступили в партию. Дядя Шмулевич долго помогал родителям доставать оборудование для больницы и как мог отбивал их от партийного начальства, убеждая, что хорошему доктору беспартийность можно и простить. Мы вместе со страной пережили несколько кризисов и перемен режимов. Я давно живу в другом городе и уже настолько выросла, что в следующие выборы будет голосовать мой собственный ребенок...
... Обычно клуб шахматистов на нашем бульваре закрывается к ноябрю, с холодами и первым снегом. В этом году «шахматисты» припозднились, шумят. Не знаю почему — то ли выборы, то ли просто оттепель.