Три великих романа Гончарова задумывались почти одновременно. «Сон Обломова» — символическое зерно жития Ильи Ильича — был опубликован в 1849 году, на гребне успеха «Обыкновенной истории». Отправляясь в путешествие на фрегате «Паллада» (1852–1854), писатель прихватил наброски двух будущих сочинений. Безумный иск к Тургеневу, якобы выстроившему из гончаровских материалов «Дворянское гнездо» и «Накануне», стал формально возможен потому, что в середине 50-х Гончаров рассказывал приятелю историю о художнике, девушке с сильными порывами и мудрой бабушке. Мариенбадское чудо 1857 года — за семь недель «доделалась» первая часть «Обломова» и «написались» три остальные — могло свершиться лишь после многолетней внутренней работы над замыслом.
Разделившие романы большие паузы (1847–1859–1869) понять трудно, но можно: Гончаров был на редкость взыскательным, строгим к себе художником, для которого — при глубоком и страстном интересе к общественным вопросам и несомненном чувстве «современности» — искусство всегда оставалось священнодействием. Подобно другому «ленивцу» и ценителю вечной красоты, Дельвигу, он был свято убежден, что «служенье муз не терпит суеты», а потому «гений свой воспитывал в тиши». Долго — до 35 лет! — не выходил на шумное публичное поприще, терпеливо лелеял, пестовал, совершенствовал заветные сюжеты. И любил устно поверять их чутким товарищам по цеху. О том, что полработы не должно показывать и умным, он до злосчастья с Тургеневым думать не желал, ибо искренне верил в поэтическое братство. Так что пресловутая «медлительность» литератора «с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными глазами» (возникающий в эпилоге «Обломова» автопортрет) в общем объяснима. Куда труднее истолковать другое. Во-первых, твердую уверенность Гончарова в смысловом единстве его трилогии, лишенной сквозных персонажей и сюжетных перекличек. Во-вторых, парадоксальное — резко нарушающее привычные представления о том, как должны с возрастом меняться люди, — развитие авторской мысли.
Дебютный роман Гончаров завершил ровесником своего младшего героя. В финале «Обыкновенной истории» вышедшему на «верную стезю» Александру Адуеву 35 лет. И жизнь его кончена. Впереди женитьба по расчету, карьерное восхождение, приращение капитала и та безнадежная печаль, что парализует прежде, казалось, несгибаемого дядюшку. «Петр Иванович был добр: и если не по любви к жене, то по чувству справедливости он дал бы бог знает что, чтоб поправить зло (невольно совершавшееся им годами медленное убийство жены. — А.Н.), но как поправить?» Тайна «Обыкновенной истории» не в том, что столица, средоточие деловой современности, либо уничтожает чувствительного мечтателя, доводя до смерти или бегства в родное захолустье, либо превращает его в самодовольного, в меру пошлого прагматика. О том многажды писали до Гончарова — с модельной ясностью погибельный сюжет в его двух взаимодополняющих версиях развернут в «Невском проспекте». Гончаров сказал иное: творить зло близким и себе обречены не мерзавцы, а добрые люди, которым рано или поздно станет тошно. И страшно. Именно потому, что человечность, деликатность, способность к состраданию и трезвый взгляд на себя они до конца утратить не могут. Как бы ни старались. Как бы ни принимали правила игры. Как бы ни кивали на «обыкновенность» своих историй. Пошедший в гору Александр глядится неприятнее, чем мучающийся Петр Иванович. Нам кажется, что дядюшка лучше племянника — вот ведь раньше мелькало в нем что-то теплое, хотя бы неправильная и нервная приязнь к Александру, — а он только старше. Смеяться над юношескими иллюзиями, которых и Петр Иванович не миновал, легко, покуда жизнь не растолкует, что иллюзии прагматические столь же смешны и бесперспективны. Пройдут годы — Александр поймет, что жить ему некуда. Ибо в никуда жил он и прежде, утратив третью дорогу (вне ложной альтернативы «мечтательность — деловитость», «провинциальное закисание — столичный цинизм»), которую нащупывал в письме к тетушке, решившись снова попытать счастья в Петербурге.
Первый — поздно, но все же никак не стариком написанный — роман совершенно беспросветен. Не только для персонажей, но и для читателей. Двенадцать лет спустя, поведав о человеке запредельной чистоты, который решил уберечься от обыкновенной истории в поэтическом сне, нечувствительно переходящем в смерть, Гончаров сказал совсем иное. Обломов не равен «обломовщине», а Штольц — «штольцовщине». Как ни горька судьба Ильи Ильича, сколько бы печалей ни принес он тем, кто его любил (Ольге, Агафье Матвеевне, Захару, обломовским мужичкам, едва не угодившим в хищные лапы братца и Тарантьева), странная жизнь Обломова бессмысленной не была. Осталась память о добром несуетном чудаке, рожденном не для этого мира. И с памятью этой крепко связано чаяние другого мира. Неясное. В корчах рождающееся. Но сильное — как внешне слабый Обломов. Что грезил о каком-то ином бытии, совсем не равном его ласковым и душащим снам, и надеялся на упущенную возлюбленную, на верного друга и на своего сына, не зря нареченного именем Штольца и ставшего его и Ольги воспитанником. «Обломов» написан накануне Великих реформ — тех, что предназначены были сделать Россию обильной, свободной и упорядоченной. Обустроенной.
Прошло еще десять лет. Очень трудных. Принесших новые или хитро извернувшиеся старые беды. Изобилующих разочарованиями. Конец 1860-х — время «Дыма», «На всякого мудреца довольно простоты», «Идиота», «Истории одного города». Время самых горьких, безнадежных, обыкновенных (хоть Христос второй раз приди — ничего не изменится) историй наших классиков. Грандиозное исключение подтверждает правило: Толстой творил могучую ретроспективную утопию — «Войну и мир» — под эгидой демонстративного разрыва с «современностью». В это самое время Гончаров завершил роман, который должен был называться «Вера». И новое — не менее символическое, хотя и более тревожное — имя книги не отменяло этого высокого смысла. «Обрыв» — книга о мнимости и ложности антитезы «старого» и «нового», о долге и счастье взаимопонимания, в том числе поколенческого, о неизбежности и необходимости поиска (да, сопровождаемого ошибками, глупостями, соблазнами), о силе и человечности красоты, о великом и трудном деле художника.
Не об одном только Райском говорится на последней странице романа: «Ему хотелось бы набраться этой вечной красоты природы и искусства, пропитаться насквозь духом окаменелых преданий и унести все с собой туда, в свою Малиновку... За ним всё стояли и горячо звали его к себе — его три фигуры: его Вера, его Марфенька, бабушка. А за ними стояла и сильнее их влекла его к себе — еще другая исполинская фигура, другая великая «бабушка» — Россия».
Гончаров, давно слышавший этот зов, облек его плотью в последнем своем — самом светлом романе. При свете которого иначе должны читаться «Обломов» и «Обыкновенная история». Одна незадача: «Обрыв» по сей день остается самым непрочитанным романом Гончарова. Если не самым нерасслышанным словом во всей русской литературе.